Открыть меню

Неумолимая логика дисгармонии

#

 Дарья Кузина (Сиротинская) 

 

Герман Мелвилл любил рисовать. Он увлёкся рисованием ещё будучи подростком, и хоть сам так и не продвинулся дальше любительских зарисовок, интерес к живописи и вообще изобразительному искусству сохранил на всю жизнь.


На полях своих дневников Мелвилл делал маленькие неумелые наброски. Рисовал корабли – во всех деталях, ведь каждая линия в его памяти обладала своим смыслом, превращалась в трос или в доску на палубе; вспоминалось, какова была эта доска на ощупь, как пахла, как скрипела, как пружинила под ногой. Вспоминались истории о штилях и бурях – и миниатюрные кораблики кренились на растушёванных волнах.

А чаек рисовал так же, как рисует их большинство из нас: чиркал чёрные треугольнички над мачтами, в миллиметре от давно отгремевших пятниц и понедельников – от собственно дневникового текста. Написанного, между прочим, изумительным, почти каллиграфическим почерком – почерком бывшего банковского клерка и будущего таможенного чиновника, почерком школьного учителя. Учёных, занимающихся архивом Мелвилла, ставит в тупик несходство между этим почерком и другим, изредка встречающимся на обрывках черновиков, – корявым, размашистым и неразборчивым. Из таких вот несоответствий состояла вся его жизнь, несоответствия формировали его личность и творческую судьбу – и именно они до сих пор мешают нам понять, что это был за человек.

 

В 1850 году Мелвилл садился за большой письменный стол и сквозь широкое окно из частых мутноватых квадратиков смотрел на окружённую лесом прекрасную гору Грейлок. Сам дом стоял на небольшом холме в тени елей, а перед ним до самой горы расстилалось огромное дикое поле. Мелвилл окрестил дом «Эрроухедом»[1]: когда вскоре после рождения первенца Малькольма они с женой купили эту ферму и перебрались из Нью-Йорка в окрестности Питтсфилда, нанятые ими работники, занимаясь подготовкой почвы к посеву, обнаружили в земле наконечники стрел времён войны за независимость.

Эту местность Мелвилл очень полюбил. Он прожил здесь 14 лет, до тех самых пор, пока безденежье не заставило его вернуться в Нью-Йорк. Именно к этому дому он пристроил ту самую знаменитую северную веранду (в 1856 году Мелвилл написал известный рассказ «Веранда». – Ред.) – вопреки всем общепринятым представлениям о том, зачем вообще человеку может понадобиться веранда. Мелвиллу не хотелось греться на солнышке, сидя в кресле-качалке, не хотелось выращивать виноград, не хотелось любоваться ни закатами, ни рассветами. Ему нравилась гора. Зимой склоны горы становились белыми и её хребет приобретал ещё большее сходство с силуэтом таинственного морского чудовища, этого туманного зверя, за которым он погнался еще в 41-м, начитавшись историй об охотниках на кашалота-альбиноса по прозвищу Мока Дик и записавшись юнгой на ещё даже не достроенное китобойное судно «Акушнет». Теперь он вернулся, прижился, построил северную веранду – а белый кит всё ещё оставался там, в океане. Наглядевшись на белый гребень горы, Мелвилл надевал неудобные старинные очки и принимался придавать своим жутковатым морским фантазиям форму изящных узких букв.

 

Сын преуспевающего дельца и убеждённого гедониста Аллана Мелвилла, чей отец водил дружбу с самим Фенимором Купером, и девушки из семьи строгих к себе и к другим голландских кальвинистов Мэри Гансворт, Мелвилл с самого детства был погружён в атмосферу противоречий. Многолюдная, весёлая и дружная семья (отец, мать и восемь детей, из которых Герман был третьим по старшинству) жила не по средствам и то и дело переезжала в новый дом – больше и роскошнее предыдущего. Во всех этих домах, вне зависимости от их размера, царили радость и взаимная любовь. Нежные родители в каждом из своих отпрысков умели ценить сильные стороны – Германа, например, считали не особенно одарённым и интеллектуально развитым ребёнком, но недостаток прилежания в учёбе прощали за кроткий и ласковый нрав.

Удивительно, как впоследствии в семье самого Мелвилла всё перевернулось с ног на голову: едва ли кто-то из домочадцев писателя мог бы упрекнуть его в недостатке ума, но вот отношения между язвительным и властным главой семейства и самим семейством были прохладные. Мелвилл не ладил ни с женой, которая несмотря на природное чувство юмора чуть было не бросила мрачного, озлобленного, вспыльчивого мужа, ни с дочерьми, которым отец выдумывал обидные прозвища, ни с сыновьями. Поведением старшего, Малькольма, завсегдатая кабаков, в 19 лет застрелившегося (возможно, случайно), он был особенно недоволен, забывая о том, что сам в его возрасте вёл точно такой же образ жизни, а ещё странствовал по окрестным штатам в поисках работы, бродяжничал на тихоокеанских островах, вскидывал руку на диких полинезийских пляжах и ловил проходившие мимо китобойные суда, как такси, – и писал обо всём этом ехидные книжки. Говорят, когда в 45-м году Мелвилл вернулся домой, его мать успокоила любопытную соседку: «По возвращении из Полинезии он никого из нас не съел, а его чудовищные манеры, представьте, даже не стали хуже».

Да, в маленьком Мелвилле, как бы он во времена своего подросткового увлечения Шекспиром ни дразнил маленьких сестёр ведьмами из «Макбета», было никак не угадать ни домашнего тирана, ни мореплавателя-авантюриста, ни уж тем более великого писателя. Для этого превращения понадобилась длинная череда событий, первым из которых стала смерть отца – катастрофа, навсегда изменившая жизнь и Германа, тогда 13-летнего, и всей семьи. Отец умер от сильнейшего переохлаждения и последовавшей за ним двухмесячной лихорадки, совершенно лишившей его рассудка. К тому времени семья вошла в такие серьёзные долги, что учёбу всех сыновей оплачивать уже было нельзя, и Герман, прекративший посещать школу, наблюдал болезнь любимого отца от первого и до последнего дня. Когда 49-летний Аллан Мелвилл скончался, всё пошло по-другому: сыновья оставили учёбу и устроились на работу, мать ударилась в религию. Дядя Мелвилла Питер Гансворт, человек живого ума и жизнелюбивого нрава, очень помогал семье сестры, но особенно подружился с Германом, который отчасти перенял у него любовь к приключениям и который до самой смерти дядюшки относился к нему как к одному из самых близких людей.

Именно дядя устроил его, 13-летнего, клерком в банк, потом продавцом в магазин кожаных изделий (свой собственный), потом работником на ферму (свою собственную), где Герман готовился к своему не слишком долгому и не слишком плодотворному учительству; именно дядя, что самое главное, надоумил Германа попытать счастья юнгой на корабле Нью-Йорк – Ливерпуль, на котором будущий писатель отправился в своё первое плавание. В 1876-м перед самой своей кончиной Гансворт, всю жизнь называвший племянника Тайпи – именем его первого романа, кличкой из счастливых лет, – подарил Герману деньги на публикацию его «осеннего шедевра» – поэмы «Кларель», написанной под впечатлением от событий Гражданской войны. В 1925-м один из первых мелвилловедов Льюис Мамфорд нашёл в публичной библиотеке Нью-Йорка один из 350 её экземпляров – с неразрезанными страницами: за 50 лет никто так и не прочёл ни строчки.

Последовательного образования Мелвилл так и не получил: когда дела шли неплохо, он принимался учиться – то классической истории и языкам, то инженерному делу и прикладной геодезии. Само собой, когда приходило время поправить финансовое положение семьи и своё собственное, учёбу снова приходилось бросать. Пресловутый «энциклопедизм» мелвилловских романов – в первую очередь следствие неустанного, страстного самообразования, которым он увлёкся, когда опубликовал свой первый роман – «Тайпи» – и в одночасье из портового замухрышки превратился в любимца публики, надежду национальной литературы и завидного жениха для всех молоденьких американок Нью-Йорка и Массачусетса. Мелвилл стал вхож в круг блестящих интеллектуалов, литературных и общественных деятелей, с жаром вступал в дискуссии об искусстве и будущем нации, сдружился с демократически настроенными членами литературного кружка «Молодая Америка» во главе с Эвертом Дайкинком, а через них познакомился и со своим впоследствии единственным другом, «единственным человеком, который понимал его творчество» – Натаниэлем Готорном, писателем, которого признали классиком уже при жизни (более того – задолго до смерти). Из-за внезапно нахлынувшей славы Мелвиллу и его невесте Элизабет Шоу даже пришлось отказаться от венчания в церкви, о котором так мечтала Элизабет, – зеваки непременно пришли бы поглазеть на знаменитого писателя, путешественника и ценителя татуированных красоток маори.

Вы спросите, как скоро Мелвиллу надоело всё это до смерти? Так скоро, что это может показаться удивительным, даже если принимать во внимание его независимый характер и дерзкую прямоту мышления. Но Мелвилл был сам себе голова – и недолго плыл по течению благосклонной судьбы. Он был завидным женихом – и выбрал не слишком красивую, но очень неглупую судейскую дочку, которая в первый же год после свадьбы дала своей семейной жизни следующую оценку: «Иногда у меня такое чувство, как будто я просто зашла сюда в гости. Но эта иллюзия развеивается в ту же минуту, когда Герман входит ко мне в комнату, даже не потрудившись постучать, и предлагает, скажем, пришить к рубашке отлетевшую пуговицу или проделать ещё что-нибудь столь же романтическое». Он был надеждой национальной литературы – и оставил литературный круг ради Эрроухеда, этого затворнического жилища у подножия величественной горы. Он был любимцем публики – и начал сочинять романы, которые публика отвергла с негодованием – сначала романы, а потом и их автора.

Злоключения, которые постигли Мелвилла после «Моби Дика» (а если точнее – после аллегорического романа «Марди», в котором он впервые проявил себя как интеллектуальный писатель), хорошо известны. В любой статье о жизни и творчестве Мелвилла среди прочих саднящих обид, нанесённых Мелвиллу современниками, традиционно упоминается ошибка в некрологе, в котором он, давно забытый читателями и вычеркнутый критикой из истории литературы, якобы был назван «Генри», а не «Герман» – впрочем, это как раз распространённое заблуждение. Ошибки в некрологе не было, а вот непонимание, раздражение и в конце концов полное, кромешное забвение – были. К концу 1850-х годов Мелвилл, мечущийся между безуспешными попытками снова понравиться читателям и своими замыслами, всё более сложными, всё дальше уводившими его в несуществующий мир ещё не созданной литературы, уже окончательно разуверился в возможности быть услышанным и, что гораздо хуже, – в самом себе. Он не был теоретиком искусства, не был революционером – он не вскрывал на потребу движению своей мысли существующие формы образности, а бессознательно, в потёмках спотыкался об открытия, которые потом при зажжённом свете отыскали и явили миру другие. В конце концов, предметом его размышлений никогда не была собственно литература. Его занимали вопросы, которые литература так и не помогла ему разрешить.

В 1856 году Мелвилл отправился в путешествие по Европе и Святой земле. Его друг Готорн к тому времени выпустил свою «Алую букву», и его авторитет в американском обществе возрос настолько, что он был назначен консулом в Ливерпуле. Именно там 37-летний, но уже начавший стареть, уже страдающий ревматизмом Мелвилл навестил его после почти четырёхлетней разлуки. Как в былые времена в Питтсфилде, они гуляли, курили и беседовали, и Готорн оставил об этом дне такую запись: «Мелвилл, как обычно, принялся рассуждать о Провидении, будущем и прочих предметах, лежащих за пределами человеческого разумения, и заявил, что «практически готов к тому, что однажды превратится в ничто», но всё же он, поглощённый ожиданием этого превращения, вовсе не кажется успокоенным; я думаю, он не успокоится до тех самых пор, пока не обретёт устойчивой веры. Это его упрямство так странно – упрямство, которое было в нём всегда, сколько я его знаю, и, возможно, было задолго до нашего знакомства, – упрямство, которое заставляет его блуждать взад и вперёд по этим пустошам, таким же мрачным и однообразным, как песчаные дюны, среди которых мы сидели. Он не в состоянии ни верить толком, ни быть в ладу с собственным неверием, и он слишком честен и смел, чтобы не стремиться сделать выбор между тем и другим. Если бы он был религиозен, то явил бы пример самой подлинной веры и праведности; он обладает высоким, благородным духом и достоин бессмертия больше, чем абсолютное большинство из нас».

Готорн и Мелвилл так долго не виделись не только потому, что разошлись их судьбы, – дело было и в том, что Готорн тоже начал уставать от странностей и тяжёлого характера своего менее удачливого друга. Тем не менее он, как видно из этой цитаты, неплохо его понимал. «Упрямство» и «неверие» отравили всю вторую половину жизни Мелвилла, когда он пытался быть лектором, военным корреспондентом, поэтом – а успеха добился только в качестве чиновника таможенной инспекции, где проработал 19 лет, заслужив репутацию единственного честного человека. Малькольм застрелился в 1867-м, 36-летний Стэнвикс, второй сын, ставший моряком по примеру отца, – умер от туберкулеза в 1886-м в Сан-Франциско, на другом конце Америки. Жизнь расползлась на нитки, как сгнившая парусина, начали донимать болезни. И испортился почерк.

Считается, что последняя прозаическая вещь Мелвилла – «Билли Бадд», – которую отделяло от предыдущей почти 35 лет, стала произведением, в котором Мелвилл усмирил бушующую дисгармонию и наконец-то обрёл душевный и творческий покой. Но, как мне кажется, это не более чем абсолютно литературное по своей сути стремление завершить рассказ о человеческой жизни объяснимым и – желательно – счастливым концом. Логика дисгармонии, логика судьбы Мелвилла такова, что найденных ответов, окончательных решений, успокоенности, растянутого посередине страницы витиевато-благодушного «The end» – здесь быть не может. Прошло уже 200 лет – а могучие волны, которые он разбудил на страницах своих романов и пустил чернильными штрихами по полям дневников, разбиваются о наши берега с прежней яростью.


Комментарии (0)

Добавить комментарий